Предыдущая   На главную   Содержание   Следующая
 
De l'economie restreinte a l'economie generale - Un hegelianisme sans reserve (1967)
От частной экономики к экономике общей: безоговорочное гегельянство (2000)
 
 
  
 


Жак Деррида

От частной экономики к экономике общей: безоговорочное гегельянство.// Деррида Ж. Письмо и различие. СПб: Академический проект, 2000. - C. 317 - 351;
перевод Алексея Гараджи


'Он [Гегель] не знал, в какой мере был прав'
Ж. Батай

'Гегель часто кажется мне очевидным, но очевидность тяжело вынести' ('Виновный'). Почему сегодня - даже сегодня - лучшие читатели Батая относятся к тем, кому гегелевская очевидность кажет-ся столь легким грузом? Столь легким, что невнятного намека на те или иные фундаментальные понятия - иногда это предлог для того, чтобы не вдаваться в детали,, - снисходительности к условностям, слепоты к тексту, апелляции к ницшеанским или марксистским параллелям достаточно, чтобы разделаться с ее гнетом. Возможно, по-тому, что очевидность слишком тяжела, чтобы ее вынести, и дисциплине предпочитают простое пожатие плечами. И в противоположность тому, что делал Батай, не зная и не видя этого, оказываешься внутри гегелевской очевидности, которую, как зачастую кажется, сбросил с плеч. Непризнанное, легкомысленно трактуемое гегельянство таким образом лишь распространяет свое историческое господство, беспрепятственно развертывая наконец свои безмерные ресурсы по охвату. Наиболее легкой гегелевская очевидность кажется в тот миг, когда она наконец начинает давить всем своим весом. Батай опасался и это-го: тяжелая сейчас, 'она будет еще тяжелее впоследствии'. И если ему хотелось быть ближе кого бы то ни было - ближе, чем к кому бы то ни было, - к Ницше, вплоть до полного отождествления с ним, то в данном случае это не служило поводом к упрощению:

'Ницше не знал о Гегеле ничего, кроме обычной его вульгаризации. 'Генеалогия морали' - уникальное доказательство того неведения, в котором пребывала и пребывает до сих пор диалектика господина и раба, чья ясность сбивает с толку... никто ничего не знает о себе, если он прежде не ухватил это движение, определяющее и ограничивающее последовательные возможности человека' ('Внутренний опыт').

[318]

Сегодня 'вынести гегелевскую очевидность' может означать, что мы во всех смыслах должны пройти через 'сон разума' - тот, который порождает и усыпляет чудовищ; должны действительно пересечь его, чтобы пробуждение не оказалось уловкой сновидения. То есть, опять-таки разума. Сон разума - это, возможно, не уснувший разум, а сон в форме разума, бдение гегелевского логоса. Разум блюдет не-кий глубокий сон, в котором он заинтересован. Ведь если 'очевидность, воспринимаемая во сне разума, (по)теряет характер пробуждения' (там же), тогда, чтобы открыть глаза (а разве хотел когда-либо Батай сделать что-либо иное, будучи справедливо уверен в том, что подвергается при этом смертельному риску: 'это состояние, в котором я увидел бы, оказывается умиранием'), нам надлежит провести ночь с разумом, прободрствовать, проспать с ним - всю ночь напролет, до утра, до тех сумерек, которые походят на другой час настоль-ко, что их можно по ошибке принять за него, - как наступление дня за наступление ночи, - тот час, в который и философское животное также может наконец открыть глаза. То самое утро, и никакое иное. Потому что в конце этой ночи было замышлено нечто, причем вслепую, я хочу сказать - в некотором дискурсе, завершаясь которым, философия смогла заключить в себя и предвосхитить, чтобы удержать подле себя, все внешние себе фигуры, все формы и ресурсы своей внешности. Благодаря простому завладению их высказыванием. Исключая, быть может, некий смех. И еще.

Смех над философией (над гегельянством) - именно такую форму принимает пробуждение - взывает отныне к полной 'дисциплине', к тому 'методу медитации', который признает пути философа, понимает его игру, ловчит с его уловками, манипулирует его карта-ми, предоставляет ему развертывать свою стратегию, присваивает себе его тексты. Затем, благодаря этому подготовительному труду (а философия, по Батаю, и есть как раз труд), но стремительно, украдкой, непредвиденно порывая с ним - предательство или отстранение, - раздается взрыв сухого смеха. И еще, в какие-то избранные моменты, которые скорее даже и не моменты, а лишь едва намеченные движения опыта - редкие, скромные, легкие, без торжествующей глупости, далекие от общественных мест, близкие к тому, над чем смеется смех: в первую очередь над страхом, который не следует даже называть негативом смеха под угрозой вновь оказаться захваченным дискурсом Гегеля. И уже сейчас, по этой прелюдии, можно почувствовать, что то невозможное, над которым медитировал Батай, всегда будет иметь следующую форму: каким образом, исчерпав философский дискурс, вписать в лексику и синтаксис какого-то языка - нашего, который был также и языком философии, - то, что тем не менее выходит за рамки противопоставления понятий, управляемых этой общеприня-

[319]

той логикой? Будучи необходимым и невозможным, это излишество должно было согнуть дискурс, вызывая в нем странную судорогу. И, разумеется, принудить его к бесконечному объяснению с Гегелем. После более чем столетия разрывов, 'преодолений' - вкупе с 'пере-вертываниями' или же без таковых, - определить отношение к Геге-лю на редкость трудно: безоговорочное сообщничество сопровожда-ет гегелевский дискурс, 'принимает его всерьез' до самого конца, без какого бы то ни было возражения в философской форме, в то время как некий взрыв смеха выходит за его пределы и уничтожает его смысл, во всяком случае отмечает острие 'опыта', которое его же и расчле-няет, что можно сделать лишь хорошо видя и зная, над чем смеешься. Итак, Батай принял Гегеля - и абсолютное знание - всерьез*. А принять подобную систему всерьез (Батай знал это) означало запре-тить себе выхватывать из нее те или иные понятия или манипулиро-вать изолированными положениями, извлекать из них какие-либо эффекты благодаря перемещению в чуждый для них дискурс: 'Гегелевские мысли взаимозависимы до такой степени, что мы не можем уловить их смысл вне того необходимого движения, которое их сцеп-ляет' (там же). Батай, несомненно, поставил под вопрос идею или смысл цепочки в гегелевском разуме, но сделал это, мысля ее как та-ковую в ее целостности, не пренебрегая ее внутренней строгостью. Можно было бы описать и как некую сцену (хотя мы здесь делать этого не будем) историю отношения Батая к различным обликам Гегеля: того, кто принял 'абсолютную разорванность'**; того, кто 'думал, что сходит с ума'***; того, кто стоя между Коптом и Вольфом и 'тучами профессоров' на той 'деревенской свадьбе', каковой является
------------------------------------------------------------
* 'Я бы хотел принизить позицию Гегеля? Как раз наоборот! Я собирался показать несравненную значимость его предприятия. Для этого мне не было нужды в сокрытии весьма незначительного (и даже неминуемого) элемента провала. По-моему, из моих сопоставлений вытекает скорее исключительная надежность этого предприятия. Если он [Гегель] потерпел неудачу, то нельзя сказать, что она стала результатом ошибки. Смысл самого его провала отличен от того, что послужило причиной ошибки: как раз ошибка-то, возможно, и случайна. Говорить о "провале" Гегеля нужно в общем плане, как о каком-то подлинном и чреватом смыслом движении'. 'Гегель, смерть и жерт-воприношение', в Deucalion, 5.
** Ibid.
*** De l"existentialisme an primat de l"économie, Critique, 19, 1947. 'Странно подмечать сегодня то, чего Кьеркегор не мог знать: Гегель, как и Кьеркегор, познал перед абсо-лютной идеей отказ от субъективности. В принципе, можно было бы представить себе, что в случае отказа Гегеля речь шла о какой-то понятийной оппозиции; все, однако, наоборот. Этот факт выводится не из философского текста, а из письма к другу, кото-рому он признается: в течение двух лет ему казалось, что он сходит с ума... В каком-то смысле, возможно, торопливая фраза Гегеля имеет даже больше силы, чем протяжный вопль Кьеркегора. Она столь же своя в существовании - которое содрогается и выхо-дит за свои пределы, - как этот вопль' и т. д.

[320]

философия, не ставит перед собой никаких вопросов, в то время как 'Къеркегор один, с головной болью, все расспрашивает'*; того, кто 'к концу своей жизни' 'уже не ставил перед собой никаких проблем', 'повторял свои курсы и играл в карты'; к 'портрету старого Гегеля', перед которым, как 'при чтении 'Феноменологии духа"', 'невозмож-но не испытывать леденящее чувство завершенности'**. Наконец, Ге-геля 'маленькой комичной сводки'***.

Но оставим сцену и персонажей. Драма прежде всего текстуальна. В своем нескончаемом объяснении с Гегелем Батай, несомненно, имел лишь ограниченный и непрямой доступ к самим текстам*** *. Это не помешало ему довести свое прочтение и свой вопрос до критического пункта решения. Все понятия Батая, взятые по одному и зафиксиро-ванные вне своего синтаксиса, являются гегелевскими. Это следует признать, но не надо на этом останавливаться. Потому что, не уловив во всей строгости последствий потрясения, которому он их подверга-ет, ту новую конфигурацию, в которую он их - впрочем, едва-едва ее
------------------------------------------------------------
* 'Le petit' ** 'De l"existentialisme...'
*** 'Маленькая комичная сводка - Гегель, как я представляю, соприкоснулся с край-ностью. Он был еще молод и думал, что сходит с ума. Мне кажется даже, что он разра-ботал свою систему, чтобы избежать этого (любой род завоевания, несомненно, обя-зан своим фактом бегству человека от какой-то угрозы). В конечном счете, Гегель до-стигает удовлетворения, поворачивается спиной к крайности. В нем умирает мольба. То, что человек ищет спасения, еще куда ни шло: он продолжает жить, он не может быть уверен, он должен продолжать молить. Гегель при жизни обрел спасение, убил в себе мольбу, изувечил себя. От него осталась лишь какая-то рукоятка от лопаты, совре-менный человек. Но перед тем как изувечить себя, он несомненно соприкоснулся с крайностью, узнал мольбу: память возвращает его к замеченной им бездне, чтобы све-сти ее к нулю! Система - это аннулирование' ('Внутренний опыт').
*** *Об истории прочтения Гегеля Батаем, от первых статей в журнале 'Documents' (1929) до 'Внутреннего опыта' (1943), об опыте уроков Койре и в особенности Кожева, печать которого явно преобладает, ср. R. Queneau. Premières confrontations avec Hegel. Critique, 195-196. Отметим на будущее, что, по крайней мере, в глазах Батая между прочтением Гегеля Кожевым, под которым он открыто и почти безоговорочно подписывался, и истинным учением марксизма не было никакого фундаментального разрыва. Для подтверждения этого нам потребуется не один текст. И давайте сразу же скажем, что оценка Батаем гегельянства - позитивная или негативная, - на его взгляд, должна была непосредственно переводиться в оценку марксизма. В библиографии, которая должна была сопровождать неизданную 'Теорию религии', можно, в частно-сти, прочесть следующее: 'Эта работа ("Введение в чтение Гегеля" Кожева) представ-ляет собой объяснение "Феноменология духа". Здесь по сути содержатся все развитые мной идеи. Следует лишь уточнить соответствие между гегелевским анализом и этой "теорией религии": различия между двумя изложениями, на мой взгляд, достаточно легко устранимы'. 'Я еще раз подчеркиваю здесь тот факт, что интерпретация Алек-сандра Кожева вовсе не расходится с марксизмом: также легко заметить, что предла-гаемая "теория" всегда строго основывается на экономическом анализе'.

[321]

касаясь, - перемещает и заново вписывает, на основании того или иного случая можно было бы заключить, что Батай - гегельянец, или антигегельянец, или попросту невнятно излагает Гегеля. В любом слу-чае мы ошиблись бы. И упустили бы тот формальный закон, который (по необходимости излагаемый Батаем нефилософским образом) при-нуждает все его понятия соотноситься с понятиями Гегеля, а через эти последние - с понятиями всей истории метафизики. Все его понятия, а не только те, которыми мы должны будем ограничиться здесь для реконструкции содержания этого закона.

Эпоха смысла: господство и верховенство


Для начала, разве, на первый взгляд, верховенство это не перевод господства (Herrschaft) из 'Феноменологии'. Ведь операция господ-ства, как пишет Гегель, состоит в том, чтобы 'показать себя не свя-занным ни с каким определенным наличным бытием, не связанным с общей единичностью наличного бытия вообще, не связанным с жиз-нью'. Подобная 'операция' (это слово, которое Батай будет посто-янно использовать для обозначения привилегированного момента или акта верховенства, было общепринятым переводом слова Tun, столь часто встречающегося в главе о диалектике господина и раба) сводит-ся, следовательно, к тому, чтобы поставить па коп (wagen, daransetzen, поставить па коп - одно из наиболее часто используемых и наиболее фундаментальных выражений Батая) свою собственную жизнь - всю целиком. Раб - это тот, кто не ставит свою жизнь на кон, кто хочет законсервировать, сохранить ее, быть сохраненным (servus). Возвы-шаясь над жизнью, заглядывая в лицо смерти, достигаешь господства: для-себя-бытия, свободы, признания. Таким образом, путь к свободе лежит через выставленную на кон жизнь (Daransetzen des Lebens). Гос-подин - это тот, у кого достало силы выдерживать страх смерти и поддержать ее дело. Таково, согласно Батаю, средоточие гегельянства. 'Главным текстом' здесь выступает тот отрывок из 'Предисловия' к 'Феноменологии', в котором знание поднимается 'до высот смерти'*.
------------------------------------------------------------
* 'Один отрывок из предисловия к "Феноменологии духа" с особой сплои выра-жает необходимость подобной установки. На первый взгляд, нет никаких сомнений, что этот замечательный текст обладает "капитальным значением" не только для пони-мания Гегеля, но и вообще во всех смыслах. "Смерть, если мы так назовем упомяну-тую недействительность, есть самое ужасное, и для того, чтобы поддержать дело смер-ти, требуется величайшая сила. Бессильная красота ненавидит рассудок, потому что он от нее требует того, к чему она не способна. Но не та жизнь, которая страшится смерти и только бережет себя от разрушения, а та, которая претерпевает ее и в ней сохраняется, есть жизнь духа. Он достигает своей истины, только обретая самого себя в абсолютной разорванности. Дух есть эта сила не в качестве того положительного, которое отвращает взоры от негативного, подобно тому, как мы, называя что-нибудь ничтожным или ложным, тут же кончаем с ним, отворачиваемся и переходим к чему-нибудь другому; но он является этой силой только тогда, когда он смотрит в лицо Негативному, пребывает в нем. Это пребывание и есть та волшебная сила, которая обращает негативное в Бытие"' ('Гегель, смерть и жертвоприношение'). Ссылаясь на перевод Ж. Ипполита (t. I, p. 29), Батай, которого мы здесь цитируем, утверждает, что воспроизводит перевод А. Кожева. Чего он в точности не делает. Если учесть, что Ж. Ипполит и А. Кожев с тех пор изменили свои переводы, в нашем распоряжении ока-жется по крайней мере пять версий текста, к которым можно было бы добавить и 'ори-гинальный' текст, этот иной вариант.

[322]

Хорошо известны строгие и утонченные переходы, через которые проводится диалектика господина и раба. Мы не в состоянии поды-тожить их, не нанеся им при этом ущерба. Здесь нас интересуют те существенные по своей природе смещения, которым они подвергают-ся при своем отражении в батаевском мышлении. И в первую оче-редь - различие между господством и верховенством. Мы не можем даже сказать, что различие это имеет какой-то смысл: оно есть разли-чие смысла, тот уникальный интервал, который отделяет смысл от сво-его рода бессмыслицы. Господство обладает смыслом. Выставление на кон жизни есть момент конституирования смысла в рамках пред-ставления сущности и истины. Это обязательный этап истории само-сознания и феноменальности, то есть представления смысла. Чтобы история - то есть смысл - образовывала цепочку, сплеталась, гос-подин должен испытать свою истину. Это возможно только при двух неотделимых друг от друга условиях: господин должен сохранить жизнь, чтобы насладиться тем, что он выиграл, поставив ее на карту; и на другом конце этой столь восхитительно описанной Гегелем це-почки, 'истина независимого сознания (должна быть) рабским созна-нием'. Когда рабство станет господством, оно сохранит в себе след своего вытесненного начала, 'оно как оттесненное обратно сознание (zurückgedrängtes Bewusstsein) уйдет в себя и обратится к истинной независимости'. Именно эта асимметрия, эта абсолютная привилеги-рованность раба - неизменный предмет батаевской медитации. Ис-тина господина находится в рабе; а раб, ставший господином, остает-ся 'вытесненным' рабом. Таково условие смысла, истории, дискурса, философии и т. д. Господин соотносится с самим собой, самосознание конституируется лишь благодаря опосредованию рабского сознания в движении признания; но вместе с тем и благодаря опосредованию вещи, изначально выступающей для раба как такая сущность, кото-рую он не может непосредственно подвергнуть негации, насладившись ею, он может лишь трудиться над ней, 'обрабатывать' (bearbeiten) ее, что сводится к обузданию (hemmen) его желания, к задержке (aufhalten) исчезновения вещи. Сохранять жизнь, поддерживать себя в живых,

[323]

трудиться, откладывать удовольствие, ограничивать свои ставки в игре, почтительно сторониться смерти в тот самый миг, когда загля-дываешь ей в лицо, - таково рабское условие господства и всей исто-рии, которую оно делает возможной.

Гегель явственно высказал необходимость того, чтобы господин сохранял жизнь, которой он рискует. Без этой экономии жизни 'выс-шее подтверждение смертью в то же время снимает достоверность себя самого вообще'. Устремиться навстречу чистой и простой смерти, означает, следовательно, пойти на риск абсолютной утраты смысла в той мере, в какой последний по необходимости проходит через исти-ну господина и самосознание. Рискуешь потерять этот эффект, при-быль смысла, которую хотел таким образом выиграть. Эту чистую и простую смерть, смерть немую и не приносящую никакого дохода, Гегель называет абстрактной негативностью, противопоставляя ее 'негации сознания, которое снимает так, что сохраняет и удержива-ет снятое (Die Negation des Bewusstseins, welches so aufhebt, dass es das Aufgehobene aufbewahrt und erhält)', и которое 'тем самым переживает его снимаемость (und hiemit sein Aufgehobenwerden überlebt). B этом опыте самосознание обнаруживает, что Жизнь для него столь же суще-ственна, как и чистое самосознание'.

Взрыв смеха со стороны Батая. Уловка жизни, то есть разума, позволила жизни остаться в живых. На ее место тайком было подложе-но другое понятие жизни - чтобы оставаться там, чтобы никогда не выйти, как и разум, там за свои пределы (потому что, как будет сказа-но в 'Эротизме', 'чрезмерность по определению, вне разума'). Эта жизнь не является естественной жизнью, биологическим существова-нием, поставленным на кон в господстве: это некая сущностная жизнь, которая спаивается с первой, удерживает ее, заставляет ее работать ради конституирования самосознания, истины и смысла. Такова ис-тина жизни. Прибегая к Aufhebung, которое сохраняет ставку, обуз-дывает игру, ограничивает и обрабатывает ее, придавая ей форму и смысл (Die Arbeit... bildet), эта экономика жизни ограничивается со-хранением, обращением и воспроизводством себя как смысла; с этого момента все, что покрывается именем господства, опрокидывается в комедию. Независимость самосознания становится смешной в тот момент, когда она освобождается, себя порабощая, когда она вклю-чается в работу, то есть в диалектику. Один смех превосходит и диа-лектику, и диалектика: его взрыв происходит только после абсолют-ного отказа от смысла, после абсолютного риска смерти, после того, что Гегель называет абстрактной негативностью. Это негативность, которая никогда не имеет места, которая всегда отсутствует, потому что став присутствующей, она вновь взялась бы за работу. Смех, который в буквальном смысле никогда не появляется, потому что пре-

[324]

восходит феноменальность вообще, абсолютную возможность смысла. Да и само слово 'смех' должно читаться в этом взрыве, в этом разрыве его смыслового ядра, разлетающегося в направлении систе-мы верховной операции ('опьянение, эротическое излияние, жертвен-ное возлияние, поэтическое излияние, героическое поведение, гнев, нелепость' и т. д., ср. 'Метод медитации'). Этот взрыв смеха застав-ляет засверкать различие между господством и верховенством - не показывая его, однако, и уж никоим образом его не высказывая. Вер-ховенство, как мы увидим, - больше или меньше, чем господство, например, более и менее свободно, чем оно; но то, что мы говорим о предикате 'свобода', может быть распространено на все черты гос-подства. Будучи разом и большим, и меньшим господством, чем само господство, верховенство есть нечто совершенно иное. Батай выры-вает у диалектики его операцию. Он извлекает его из горизонта смыс-ла и знания. До такой степени, что, несмотря на черты сходства с гос-подством, оно перестает быть одной из фигур в феноменологическом сцеплении. Походя на некую фигуру каждой своей чертой, она оказы-вается абсолютным ее искажением. Этого различия не было бы, если бы сходство ограничивалось той или иной абстрактной чертой. Дале-ко не будучи абстрактной негативностью, верховенство - абсолют ставки - должно обнаружить серьезность смысла как вписанную в его игру абстракцию. Смех, конституирующий верховенство в его отношении к смерти, не является вопреки высказывавшимся мнениям негативностью*. И он смеется над собой, 'высший' смех смеется над смехом 'низшим' - потому что верховная операция также нуждает-ся в жизни - той, что спаивает две жизни воедино, - чтобы соотнес-тись с собой в наслаждении самой собою. Следовательно, она должна каким-то образом симулировать абсолютный риск и высмеивать этот симулякр. В комедии, которую она таким образом для себя разыгры-вает, взрыв смеха оказывается тем пустяком, в котором совершенно пропадает всякий смысл. 'Философия', которая есть 'некий труд'**, ничего не может поделать с этим смехом, ничего не может сказать, тогда как она должна была бы 'первым делом обратиться к этому сме-ху' (там же). Вот почему в гегелевской системе смех отсутствует, при-чем даже не в качестве какой-то негативной или абстрактной ее сто-роны. 'Внутри "системы" поэзия, смех, экстаз - ничто. Гегель спеш-но от них избавляется: ему ведома лишь одна цель - знание. Мне кажется, что его безмерное утомление связано с ужасом перед этим
------------------------------------------------------------
* 'Но смех является здесь негативом в гегелевском смысле'. J-P. Sartre. Un nouveau mystique, Situation I. Смех не является негативом, поскольку его взрыв не сохраняется, не сцепляется и не итожится в дискурс: поднимает на смех Aufhebung.
** Conférences sur le Non-Savoir, Tel Quel, 10.

[325]

слепым пятном' ('Внутренний опыт'). Смешно подчинение очевидно-сти смысла, силе этого императива: чтобы непременно наличествовал какой-то смысл, чтобы ничто не было окончательно утрачено в смер-ти, чтобы последняя к тому же принимала значение 'абстрактной не-гативности', чтобы всегда был возможен такой труд, который, от-кладывая наслаждение, наделял ставки смыслом, серьезностью и ис-тиной. Это подчинение составляет сущность и стихию философии, гегелевской онтологики. Абсолютная комичность - это страх перед тратой без всякой отдачи, перед абсолютным жертвоприношением смысла, бесповоротным и безоговорочным. Понятие Aufhebung (спекулятивное понятие par excellence, как говорит нам Гегель, понятие, непереводимость которого остается привилегией немецкого языка) смешно потому, что обозначает делячество дискурса, который на последнем дыхании пытается вернуть себе всю негативность, перерабо-тать ставку во вклад, погасить абсолютную трату, придать смерти смысл, одновременно ослепнув к бездонности бессмыслия, в котором черпаются и исчерпываются запасы смысла. Оставаться безучастным, как это имело место с Гегелем, к комедии Aufhebung"a означает ослеп-нуть к опыту священного, к безудержному жертвоприношению присутствия и смысла. Так вырисовывается некая фигура опыта - но можно ли еще пользоваться этими двумя словами? - несводимая к любой феноменологии духа, оказывающаяся в ней, подобно смеху в философии, смещенной, имитирующая жертвоприношением абсолютный риск смерти, порождая одновременно риск абсолютной смерти, уловку, благодаря которой риск этот можно пережить, невозможность вычитать тут смысл или истину и тот смех, который сливается в симулякре с раскрытием священного. Описывая этот немыслимый для философии симулякр, ее слепое пятно, Батай, само собой разумеется, должен о нем высказываться, прикинуться, что высказывается в рамках гегелевского логоса:

'Далее я буду говорить о глубоких различиях между человеком жер-твоприношения, действующим, не зная (не сознавая) обстоятельств и по-следствий того, что он делает, и Мудрецом (Гегелем), подчиняющимся импликациям того Знания, которое в его глазах является абсолютным. Несмотря на эти различия, речь неизменно идет о проявлении Негатив-ного (всегда в какой-то конкретной форме, то есть в недрах Целостности, составные элементы которой неотделимы друг от друга). Привилегиро-ванное проявление Негативности - это смерть, но на самом-то деле смерть ничего не раскрывает. В принципе, смерть открывает Человеку его естественное, животное существо, но откровение это никогда не име-ет места. Ведь человеческое существо, как только умирает поддерживаю-щее его существо животное, и само прекращает существовать. Чтобы че-ловек в конце концов открылся самому себе, он должен был бы умереть, но сделать это, оставаясь в живых - и наблюдая, как он прекращает су-

[326]

ществовать. Другими словами, сама смерть должна была бы сделаться (само)сознанием в тот самый момент, когда она уничтожает наделенное сознанием существо. В каком-то смысле, именно это и происходит (по крайней мере, вот-вот готово произойти или происходит вкрадчивым и неуловимым способом) благодаря одной уловке. При жертвоприноше-нии жертвующий отождествляет себя с поражаемым смертью животным. Таким образом, он умирает, глядя, как умирает, и даже некоторым обра-зом - по собственной воле, всем сердцем заодно с жертвенным орудием. Но это же комедия! По крайней мере, было бы комедией, если бы суще-ствовал какой-либо другой способ открыть живущему нашествие смер-ти: это завершение конечного существа, которое одно только и исполня-ет, одно только и может исполнить его Негативность, убивающую, кон-чающую, бесповоротно упраздняющую его... Таким образом, любой ценой необходимо добиться того, чтобы человек был жив в тот момент, когда он взаправду умирает, или чтобы он продолжал жить под впечат-лением, что умирает взаправду. Это затруднение возвещает необходимость зрелища или вообще представления, без повторения которых мы могли бы остаться перед лицом смерти безучастными и несведущими, как, оче-видно, обстоит дело с животными. На самом деле нет ничего менее жи-вотного, чем более или менее удаленный от реальности вымысел о смер-ти'*.

Лишь акцентирование симулякра и уловки нарушает гегелевскую непрерывность этого текста. Чуть ниже различие высвечивается весе-лостью:

'Сближая реакцию Гегеля с жертвоприношением и тем самым с первичной темой представления (искусства, празднеств, зрелищ), я хотел по-казать, что она есть фундаментальное человеческое поведение... это par excellence повторяемое традицией до бесконечности выражение... для Гегеля существенным было осознать Негативность как таковую, ухва-тить ее ужас, в данном случае - ужас смерти, поддерживая дело смерти и глядя ей прямо в лицо. Тем самым Гегель противостоит скорее не тем, кто "отступает", но тем, кто говорит: "это ничего". Дальше всего, он, ка-жется, от тех, кто реагирует весело. Я настаиваю на противопоставлении наивной позиции и гегелевской позиции абсолютной Мудрости, желая, чтобы на фоне их сходства оно проступило как можно отчетливее. На самом деле я не уверен, что наименее абсолютная из них окажется наибо-лее наивной. Приведу один парадоксальный пример веселой реакции на дело смерти. Ирландский и валлийский обычай "wake" мало известен, но его еще можно было наблюдать в конце предыдущего столетия. Поми-нальное бдение по Финнегану и есть тема последнего произведения Джой-са, "Поминок по Финнегану" (чтение этого знаменитого романа, однако, по меньшей мере затруднительно). В Уэльсе открытый гроб с покойни-ком ставился на торец в почетном месте дома. Покойника обряжали в его
------------------------------------------------------------
* 'Гегель, смерть и жертвоприношение'. Ср. также во 'Внутреннем опыте' весь 'Постскриптум к казни', особенно р. 193 sq.

[327]

самый лучший наряд, на голове у него красовался цилиндр. Его семья приглашала всех его друзей, которые оказывали тем большую честь тому, кто их покинул, чем дольше танцевали и крепче выпивали за его здоровье. Речь идет о смерти другого, но в подобных случаях смерть другого всегда есть образ собственной смерти. Наслаждаться и веселиться таким образом можно лишь при одном условии: поскольку считается, что мертвец, который есть кто-то другой, вполне это одобряет, тот мертвец, каковым в свою очередь станет сегодняшний гуляка, в этом смысле ничем не будет отличаться от первого'.

Эта веселость не входит в экономику жизни, она не соответствует 'желанию отрицать существование смерти', хотя и близка к ней на-сколько это возможно. Это не судорога, следующая за страхом, не тот низший смех, который раздается, когда 'вроде бы пронесло', и соот-носится со страхом согласно взаимоотношениям позитивного и негативного.
'Напротив, веселость, связанная с делом смерти, наполняет меня стра-хом, она усиливается моим страхом и взамен сама этот страх обостряет: под конец веселый страх, устрашенная веселость обдают меня то жаром, то холодом "абсолютной разорванности", в которой меня окончательно разрывает именно моя радость, но за радостью последовало бы изнемо-жение, если бы я не был разорван до конца, безо всякой меры'.
Слепое пятно гегельянства, вокруг которого может организовать-ся представление смысла, - та точка, в которой разрушение, подав-ление, смерть, жертвоприношение образуют трату столь необратимую, негативность столь радикальную - следовало бы сказать: растрату и негативность безоговорочные, - что их даже нельзя больше опреде-лить как негативность внутри того или иного процесса или системы: точка, в которой больше нет ни процесса, ни системы. В дискурсе (един-ство процесса и системы) негативность всегда выступает изнанкой и сообщницей позитивности. О негативности можно говорить - о ней всегда говорилось - лишь в этой смысловой ткани. Верховная же операция, точка несдержанности, не является ни позитивной, ни не-гативной. Ее можно вписать в дискурс, лишь вычеркивая ее предика-ты или же практикуя некое противоречивое наложение, выходящее за рамки философской логики*. Ничуть не умаляя значимость проры-вов Канта и Гегеля, можно было бы показать, что их великие револю-ции в этом отношении лишь пробудили или раскрыли самое что ни на есть постоянное философское определение негативности (вкупе со всеми понятиями, которые систематически сплетаются вокруг нее у Гегеля: идеальность, истина, смысл, время, история и т. д.). Великая
------------------------------------------------------------
* М. Фуко справедливо говорит о некоем 'непозитивном утверждении': Préface à la transgression, Critique, 195-196.

[328]

революция состояла в том, чтобы - так и хочется сказать: попрос-ту - принять негативное всерьез. Придать смысл его труду. Батай же всерьез негативное не принимает. Но в своем дискурсе он должен от-метить, что не возвращается тем не менее к позитивным докантовс-ким метафизикам полного присутствия. Он должен отметить в своем дискурсе бесповоротную точку разрушения: ступень такой безогляд-ной траты, которая не оставляет нам про запас средств помыслить ее как негативность. Ведь негативность есть некий запас. Называя нео-граниченность абсолютной траты 'абстрактной негативностью', Ге-гель торопится закрыть глаза на то, что он обнажил в виде негатив-ности. Торопится к серьезности смысла и безопасности знания. Вот почему 'он не знал, в какой мере был прав'. И неправ в том, что ока-зался прав, что разумно восторжествовал над негативным. Пойти 'до конца' 'абсолютной разорванности' и негативного без всякой 'меры' и оглядки, не означает последовательно проследить их логику до той точки в дискурсе, в которой Aufhebung (сам дискурс) заставит ее со-трудничать с конституированием смысла и его обволакивающей па-мятью, с Erinnerung. Напротив, это означает, судорожно разорвать лицевую сторону негативного, поверхность, что обращает его в дру-гую, обнадеживающую поверхность позитивного, и в одно мгновение обнажить в негативном то, что уже не может быть названо негатив-ным. Не может как раз потому, что в запасе у него нет изнанки, что оно уже не может обратиться в позитивность, не может больше со-трудничать в сцеплении смысла, понятия, времени и истины в дис-курсе; потому, что оно в буквальном смысле не может уже трудиться и подвергаться досмотру в качестве 'работы негативного'. Гегель видел это, этого не видя, показал, скрывая от глаз. И посему за ним надлежит следовать до конца, без всяких оговорок, вплоть до призна-ния его правоты против него самого, вплоть до того, чтобы вырвать его открытие из слишком сознательной интерпретации, которую он ему дал. Как и всякий другой, гегелевский текст не монолитен. Про-должая с уважением относиться к его безупречной внутренней связно-сти, можно в то же время разложить его на отдельные пласты, пока-зать, что он сам себя истолковывает: каждое положение есть некое истолкование, подчиненное тому или иному толкующему решению. Необходимость логической непрерывности есть решение или среда истолкования всех гегелевских истолкований. Истолковав негатив-ность как труд, сделав ставку на дискурс, смысл, историю и т. д., Гегель поставил против игры, против шанса. Он закрыл глаза на возможность своей собственной ставки, на тот факт, что сознатель-ная приостановка игры (например, переход через истину своей соб-ственной достоверности и через самостоятельность самосознания) была лишь одной из фаз игры; что игра объемлет труд смысла или

[329]

смысл труда, объемлет в терминах не знания, но записи: смысл есть функция игры, он вписан где-то в конфигурацию не имеющей ника-кого смысла игры.

Поскольку никакая логика не управляет отныне смыслом истол-кования, поскольку логика есть истолкование, мы могли бы пере-толковать - против Гегеля - его собственное истолкование. Что и делает Батай. Перетолкование есть симуляция повторения гегелевс-кого дискурса. В ходе этого повторения едва заметное смещение разъединяет все сочленения и надрезает спайки имитируемого дис-курса. Распространяется дрожь, из-за которой трещит вся старая скорлупа.

'В действительности, если гегелевская позиция противопоставляет наивности жертвоприношения научное сознание и бесконечное упорядо-чивание дискурсивного мышления, то это сознание, это упорядочение все еще обладают одним темным пунктом: мы вряд ли можем сказать, что Гегель не признал "момент" жертвоприношения: этот "момент" включен, вовлечен во все движение "Феноменологии", где именно Негативность смерти, поскольку человек ее принимает, и делает из человеческого жи-вотного человека. Но, не увидев того, что жертвоприношение уже само по себе свидетельствует обо всем движении смерти (описанный в "Пре-дисловии" к "Феноменологии" конечный - и свойственный Мудрецу - опыт прежде всего был начальным и универсальным), он не знал, в какой мере был прав, - с какой точностью он описал движение Негативности' ('Гегель, смерть и жертвоприношение').

Дублируя господство, верховенство не избегает диалектики. Нельзя сказать, что она извлекается из нее как какой-нибудь кусок, ставший независимым ни с того ни с сего, в результате какого-то решения, раз-рыва. Отсекши таким образом верховенство от диалектики, мы пре-вратили бы его в абстрактную негацию и упрочили бы онто-логику. Отнюдь не прерывая диалектику, историю и движение смысла, верхо-венство дает экономике разума ее стихию, ее среду, ее ничуть не огра-ничительные закраины бессмыслия. Отнюдь не упраздняя диалектичес-кий синтез*, оно вписывает его в жертвоприношение смысла и застав-ляет там функционировать. Пойти на риск смерти еще недостаточно, если ставка делается не в расчете на шанс или случай, а инвестируется как труд негатива. Значит, верховенство должно пожертвовать еще и господством, презентацией смысла смерти. Потерянный для дискурса, смысл тогда полностью разрушается и истребляется. Ведь смысл смыс-ла, диалектика чувств и смысла, чувственного и понятийного, смысло-вое единство слова 'смысл', к которому столь внимателен Гегель**.
------------------------------------------------------------
* 'В гегелевской триаде он упраздняет момент синтеза' (J.-P. Sartre, op. cit.).
** См. J. Hyppolite, Logique et Existence, Essai sur la logique de Hegel, p. 28.

[330]

всегда связывались с возможностью дискурсивного значения. Прино-ся смысл в жертву, верховенство топит возможность дискурса: не про-сто каким-то перебоем, цезурой или раной внутри дискурса (абстрак-тная негативность), но вторгаясь через подобное отверстие, благода-ря чему внезапно раскрываются предел дискурса и потусторонье абсолютного знания.

Конечно, иногда Батай противопоставляет 'значащему дискур-су' поэтическую, экстатическую, сакральную речь ('Но интеллект, дискурсивное мышление Человека развились как функция рабского труда. Лишь сакральная, поэтическая речь, ограниченная планом бес-сильной красоты, сохраняла способность проявить полное верховен-ство. Таким образом, жертвоприношение есть способ быть верхов-ным, самостоятельным лишь в той мере, в какой оно не оформляет-ся значащим дискурсом' - 'Гегель, смерть и жертвоприношение'), но эта речь верховенства не есть какой-то другой дискурс, другая цепочка, развертывающаяся рядом со значащим дискурсом. Есть только один дискурс, он является значащим, и Гегеля тут не обойти. Поэтика или экстатика есть то, что в любом дискурсе может раскрыть-ся на абсолютную утрату его смысла, на основу и безосновность свя-щенного, бессмыслия, незнания или игры, на утрату сознания, от которой он пробуждается броском костей. Поэтика верховенства возвещается в 'тот момент, когда поэзия отказывается от темы и от смысла' ('Метод медитации'). И только возвещается, ибо, отдава-ясь 'игре без правил', поэзия как никогда рискует быть приручен-ной, 'подчиненной'. Это собственно современный риск. Чтобы его избежать, поэзия должна 'сопровождаться утверждением верховен-ства', 'дающим' (как выражается Батай в замечательной, совершен-но несостоятельной формуле, способной послужить заголовком все-му тому, что мы пытаемся собрать здесь, в качестве формы и пытки его письма) 'комментарий к отсутствию у себя смысла'. Без этого поэзия в худшем случае была бы подчинена, в лучшем - 'помещена'. И тогда 'смех, опьянение, жертвоприношение и поэзия, сам эротизм продолжают самостоятельно существовать в запасе, помещенные в свою сферу, точно дети в доме. Это в своих пределах низшие сувере-ны, не способные оспаривать империю деятельности' (там же). Имен-но в этом промежутке между подчинением, помещением и суверенным верховенством и следовало бы исследовать соотношения между ли-тературой и революцией, какими мыслил их себе Батай в ходе свое-го объяснения с сюрреализмом. Явная двусмысленность его сужде-ний относительно поэзии охватывается конфигурацией этих трех понятий. Поэтический образ не является подчиненным, поскольку

[331]

'ведет от известного к неизвестному'; зато поэзия есть 'почти цели-ком падшая поэзия', поскольку удерживает - чтобы самой в них удержаться - метафоры, которые определенно были извлечены ею из 'рабской сферы', но которым тотчас же 'было отказано во внут-реннем разрушении, каковым является доступ к неизвестному'. 'При-скорбно не обладать более ничем, кроме руин, но это уже не означа-ет не обладать ничем: это означает одной рукой удерживать то, что отдает другая'*: все еще гегелевская операция.

Будучи проявлением смысла, дискурс, следовательно, есть утрата верховенства. Рабство, таким образом, не что иное, как желание смыс-ла: положение, с которым смешивается история философии, положе-ние, определяющее труд как смысл смысла, а техне как развертыва-ние истины; положение, которое мощно сосредоточилось в гегелевс-ком моменте и которое Батай, идя по стопам Ницше, хотел бы довести до разоблачающего его суть изложения, чье изобличение он хотел выделить на безосновности немыслимого бессмыслия, сделав его, на-конец, ставкой в крупной - высшей - игре. Мелкая, низшая игра состоит в том, чтобы все еще приписывать отсутствию смысла в дис-курсе некий смысл**.
------------------------------------------------------------
* 'Постскриптум к казни'
** 'Только у серьезного есть смысл: игра, у которой его нет, серьезна лишь в той мере, в какой 'отсутствие смысла также есть некий смысл', но всегда затерянный во мраке безразличного бессмыслия. Серьезное, смерть и страдание образуют ее притуп-ленную истину. Но серьезность смерти и страдания есть рабство мышления' ('Пост-скриптум', 1953). Единство серьезного, смысла, труда, рабства, дискурса и т. д., един-ство человека, раба и Бога - таково, на взгляд Батая, глубинное содержание (гегелев-ской) философии. Здесь мы можем лишь отослать к наиболее явственно выражающим это текстам. А). 'Внутренний опыт': 'И в этом попытки мои заново начинают и раз-рушают гегелевскую "Феноменологию". Построение Гегеля есть философия труда, "проекта". Гегелевский человек - Существо и Бог - исполняется в своем соответ-ствии проекту... Раб... пройдя довольно извилистый путь, достигает под конец вер-шины вселенной. Единственная помеха для такой точки зрения (обладающей, впро-чем, неравной и в каком-то смысле недосягаемой глубиной) кроется в том, в чем чело-век несводим к проекту: в недискурсивном существовании, в смехе, экстазе' и т. д. В). 'Виновный', р. 133: 'Гегель, разрабатывая философию труда (именно "Knecht", осво-божденный раб, рабочий становится в "Феноменологии" Богом), подавил шанс - и смех' и т. д. С). Главным образом в эссе 'Гегель, смерть и жертвоприношение' Батай показывает, благодаря какому скольжению - в речи верховенства ему следует проти-вопоставить какое-то другое скольжение - Гегель упускает 'в пользу рабства' то верховенство, к которому 'он подошел сколь мог близко'. 'Верховенство в позиции Гегеля проистекает из движения, которое открывается дискурсом и в духе Мудреца никогда не отделяется от своего откровения. Следовательно, оно не может быть пол-ностью верховным: на деле Мудрец не может не подчинить его цели Мудрости, пред-полагая завершение дискурса... Он принимает верховенство как бремя, которого по-том не выдерживает' (pp. 41-42).

[332]

Два письма


'Эти суждения должны были бы привести к молчанию, а я пишу. Тут нет никакого парадокса'

Но мы должны говорить. 'Неадекватность всякой речи... должна быть, по крайней мере, высказана'*, чтобы сохранить верховенство, то есть некоторым образом его потерять, чтобы оставить про запас возможность если не его смысла, то его бессмыслия, чтобы этим не-возможным 'комментарием' отличить последнее от всякой негатив-ности. Нужно найти такую речь, которая хранит молчание. Необхо-димость невозможного: высказать в языке - рабства - то, что рабс-ким не является. 'То, что не является рабским, непроизносимо... Идея молчания (само недоступное) обезоруживает. Я не могу говорить об отсутствии смысла, не наделяя его при этом смыслом, которым оно не обладает. Молчание нарушается, потому что я заговорил. История всегда завершается каким-нибудь лама савахфани, вопиющим о на-шем бессилии умолкнуть: я должен наделить смыслом то, что его не имеет: в конечном счете, бытие даровано нам как невозможное!' ('Ме-тод медитации'). 'Среди всех слов' слово 'молчание' есть 'наиболее извращенное или наиболее поэтичное', потому что, изображая замал-чивание смысла, оно высказывает бессмыслие, оно скользит и само себя изглаживает, не удерживается, само себя замалчивает, не как мол-чание, а как речь. Это скольжение предает одновременно и дискурс, и недискурс. Оно может быть навязано нам. но может и быть обыграно верховенством таким образом, чтобы со всей строгостью предать смысл в смысле и дискурс в дискурсе. 'Нужно найти', - поясняет Батай, выбирая 'молчание' как 'пример скользящего слова', - 'сло-ва' и 'объекты', которые 'заставили бы нас скользить...' ('Внутрен-ний опыт'). Скользить к чему? К другим словам, к другим объектам, конечно же, возвещающим верховенство.
Это скольжение сопряжено с риском. Но, так ориентированное, оно идет на риск смысла и утраты верховенства в фигуре дискурса. Рискует придать смысл и признать правоту. Разума. Философии. Ге-геля, который всегда оказывается прав, стоит раскрыть рот, чтобы членораздельно высказать смысл. Чтобы пойти на этот риск в языке, чтобы спасти то, что не хочет быть спасенным - возможность абсо-лютной игры и абсолютного риска, - мы должны удвоить язык, пе-рейти к уловкам, хитростям, симулякрам**. К маскам: 'То, что не яв-
------------------------------------------------------------
* Conférences sur le Non-Savoir.
** См.: Discussion sur la péché, in: Dieu vivant, 4, 1945; h: Р. Klossowski, A propos du simulacre dans la communication de Georges Bataille, in: Critique, 195-196.

[333]

ляется рабским, непроизносимо: повод для смеха... то же самое с эк-стазом. То, что не является полезным, должно скрываться (под мас-кой)' ('Метод медитации'). Говоря 'на пределе молчания', мы дол-жны организовать некую стратегию и 'найти [слова], которые в ка-кой-то точке возвращают верховное молчание, прерывающее членораздельный язык' (там же).
Исключая членораздельный язык, верховное молчание, следова-тельно, некоторым образом чуждо различию как истоку значения. Оно как будто изглаживает прерывность, и на самом деле именно так и следует понимать необходимость континуума, к которому, как и к коммуникации, непрестанно апеллирует Батай*. Континуум есть при-вилегированный опыт верховной операции, преступающей предел дискурсивного различия. Но - и здесь, в том, что касается движения верховенства, мы затрагиваем точку наибольшей двусмысленности и наибольшей неустойчивости - этот континуум не есть та полнота смысла или присутствия, какою она рассматривается метафизикой. Пробиваясь к безосновности негативности и траты, опыт континуу-ма оказывается также и опытом абсолютного различия - такого раз-личия, которое уже не будет тем, что Гегель осмыслил глубже любого другого: различием на службе присутствия, за работой в истории (смысла). Различие между Гегелем и Батаем есть различие между эти-ми двумя различиями. Так можно снять ту двусмысленность, которая способна отяготить понятия коммуникации, континуума и мгновения. Эти понятия, которые по видимости тождественны друг другу в каче-стве исполнения присутствия, на деле подчеркивают и заостряют над-рез различия. 'Вот выражение фундаментального принципа: "комму-никация" не может иметь места между двумя полными и нетронутыми существами: она требует таких существ, в которых на кону само бы-тие, помещенное на пределе смерти, небытия' ('О Ницше'). А мгнове-ние - временной модус верховной операции - не есть точка полного и непочатого присутствия: оно скользит и ускользает между двумя присутствиями; оно есть различие как утвердительное ускользание присутствия. Оно не дается, но крадется, похищается самим собой в таком движении, которое соединяет в себе моменты насильственного взлома и исчезновения на бегу. Мгновение имеется украдкой: 'Незна-ние предполагает, по сути, одновременно и страх, но также и подавле-ние страха. Впредь, становится возможно украдкой испытать опыт украдки, называемый мною опытом мгновения' (Conférences sur Non-Savoir).

Значит, слова; нужно найти такие слова, 'которые в какой-то точке возвращают верховное молчание, прерывающее членораздельный
------------------------------------------------------------
* 'Внутренний опыт', р. 105, 213.

[334]

язык'. Поскольку речь, как мы видели, идет об известном скольже-нии, найти требуется не меньше, чем слово, такую точку, такое место па траектории, в котором одно из почерпнутых в старом языке слов начнет, в силу того что оно помещено там и восприняло подобный импульс, скользить само и заставит скользить весь дискурс. В языке должен быть запечатлен определенный стратегический выверт, кото-рый своим насильственным и скользящим движением украдкой от-клонил бы его старый свод, чтобы соотнести его синтаксис и лексику с высшим молчанием. Причем не с понятием или смыслом верховен-ства, а, скорее, с привилегированным моментом верховной операции, 'пусть даже она имела место всего один раз'.

Абсолютно уникальное соотношение: между языком и верховным молчанием, которое ne терпит никаких соотношений, никакой сим-метрии с тем, что склоняется и скользит, чтобы с ним соотнестись. Это соотношение, однако, должно строгим, научным образом поло-жить на обычный синтаксис и подчиненные значения, и ту операцию, которая есть неотношение, у которой нет никакого значения и кото-рая свободно удерживается вне синтаксиса. Следует научным обра-зом соотнести соотношения с неотношением, знание с незнанием. 'Вер-ховная операция, пусть даже она была бы возможна всего один раз, то есть наука, соотносящая объекты мышления с верховными момен-тами, возможна...' ('Метод медитации'). 'Впредь, опираясь на от-каз от знания, начинается упорядоченная рефлексия...' (Conférences sur Non-Savoir).

Это окажется тем более трудно или даже вовсе невозможно, что верховенство, не будучи господством, не может управлять этим науч-ным дискурсом наподобие какой-то архии или принципа ответствен-ности. Как и господство, верховенство, конечно, делается независи-мым, ставя жизнь на кон; оно ни с чем не связано, ничего не сберегает. Но в отличие от гегелевского господства, оно не должно даже стре-миться к тому, чтобы сохраниться самому, собрать себя или собрать прибыль от себя и от собственного риска, оно 'не может даже опреде-ляться как некое благо'. 'Я держусь за это, но стал бы я так за это держаться, не будь у меня уверенности, что с таким же успехом я мог бы над этим посмеяться?' ('Метод медитации'). В этой операции на карту, стало быть, ставится не самосознание, не способность быть подле себя, хранить себя, следить за собой. Мы не в стихии феномено-логии. По этой первой черте - нечитаемой в рамках философской логики - можно признать, что верховенство не управляет собой. И не управляет вообще: ничего не диктует ни другому, ни вещам, ни дис-курсам с целью произвести смысл. Именно в этом состоит первое пре-пятствие для той науки, которая, по Батаю, должна соотносить свои объекты с верховными моментами и, как всякая наука, требует поряд-

[335]

ка, соответствия, различия между основным и производным. 'Метод медитации' не скрывает этого 'препятствия' (выражение Батая):

'Верховная операция не только ничему не подчиняется, но и ничего себе не подчиняет, она безразлична к какому бы то ни было результату; если я задним числом хочу продолжить редукцию подчиненного мышле-ния к верховному, я могу это сделать, но тому, что подлинно верховно, до этого нет дела, в каждый момент оно располагает мной иным образом'.

Известно, что стоит верховенству захотеть подчинить себе кого-либо или что-либо, и оно позволит диалектике вновь собой завладеть, подчинится рабу, вещи и труду. Оно потерпит неудачу в своем жела-нии восторжествовать и в попытке сохранить за собой преимущество. Господство, напротив, становится верховным, когда перестает опа-саться неудачи и пропадает как абсолютная жертва своего жертвоп-риношения*. Значит и господин, и верховный владыка равным обра-зом** терпят неудачу, и оба в своей неудаче преуспевают: один пото-му, что придает ей смысл своим порабощением опосредованию раба - это также означает потерпеть неудачу из-за того, что неудачу упус-тил, - другой же потому, что терпит абсолютную неудачу, а это оз-начает одновременно утрату самого смысла неудачи и обретение не-рабства. Это почти неприметное различие, которое не является даже симметрией лицевой и оборотной сторон, должно, по-видимому, ре-гулировать все 'скольжение' верховного письма. Оно должно почи-тать тождество верховенства, которое всегда под вопросом. Ведь вер-ховенство не имеет никакой тождественности, оно не само, нe для-себя, не к себе, не подле себя. Чтобы не управлять, то есть чтобы не порабо-щать себя, оно ничего (прямое дополнение) не должно себе подчинять, то есть не подчиняться ничему и никому (рабское опосредование кос-венного дополнения): оно должно тратиться без остатка, без огово-рок, теряться, терять сознание, терять память о себе, свою внутрен-ность; против Erinnerung, против ассимилирующей смысл скупости, оно должно практиковать забвение, ту aktive Vergesslichkeit, о кото-рой говорит Ницше, и - последний подрыв господства - не стре-миться больше к признанию.
------------------------------------------------------------
* Ср., например, 'Внутренний опыт': 'жертвующий не выдерживает и пропадает вместе со своей жертвой' и т. д.
** 'Верховность, с другой стороны, есть объект, который постоянно скрывается, ко-торый никто не схватывал, который никто не схватит... В 'Феноменологии Духа" Ге-гель, следуя диалектике господина (сеньора, суверена) и раба (человека, порабощенно-го трудом), лежащей у истока коммунистической теории классовой борьбы, приводит раба к победе, но его кажущееся верховенство является при этом лишь самостоятель-ной волей к рабству; верховенству достается лишь царство неудач' ('Литература и зло', 'Жене').

[336]

Отказ от признания одновременно предписывает и запрещает пись-мо. Точнее, он проводит различие между двумя видами письма. Он зап-рещает то письмо, которое проектирует след, через которое письмо господства, воля, стремится сохраниться в этом следе, получить в нем признание и восстановить свое присутствие. Это с таким же успехом и рабское письмо, потому оно и презиралось Батаем. Но это презирае-мое рабство письма - не то же самое рабство, которое начиная с Пла-тона осуждается традицией. Платон имеет в виду рабское письмо как техне, которое безответственно, поскольку в нем исчезло присутствие того, кто держит речь. Батай, напротив, имеет в виду рабский проект сохранения жизни - фантома жизни - в присутствии. В обоих случа-ях, правда, опасения вызывает некая смерть, и эту их общность следо-вало бы продумать. Проблема оказывается тем более трудной, что верховенство одновременно предписывает и другое письмо: то, что производит след как след. Последний является следом лишь в том слу-чае, если присутствие в нем безвозвратно скрадено начиная с первого его обещания, и если он конституируется как возможность абсолют-ного изглаживаиия. Неизгладимый след - это не след. Таким обра-зом, нам надлежит реконструировать систему батаевских положений, касающихся письма, касающихся этих двух отношений - назовем их низшим и высшим - к следу.

1. В целой группе текстов верховный отказ от признания предпи-сывает изглаживание написанного. Например, поэтического письма как письма низшего:

'Это жертвоприношение разума с виду является воображаемым, у него нет ни каких-то кровавых последствий, ни чего-либо подобного. Тем не менее оно отличается от поэзии тем, что является всецелым, не остав-ляет про запас никакого наслаждения, кроме как через произвольное скольжение, которое невозможно задержать, или через самозабвенный смех. Если после него что-либо случайно и выживает, то эта жизнь не помнит себя, как полевой цветок после жатвы. Это странное жертвопри-ношение, предполагающее последнюю стадию мании величия - мы чув-ствуем, как становимся Богом, - имеет, однако, обычные последствия в том случае, если наслаждение в результате скольжения скрадывается, а мания величия не истребляется вся целиком: тогда мы по-прежнему обре-чены стремиться к тому, чтобы нас "признали", обречены хотеть стать для толпы Богом; благоприятное условие для помешательства, но не для чего больше... Если идти до конца, то следует самоустраниться, претер-петь одиночество, жестко пострадать от него, отказаться от признания; быть как бы отсутствующим, обезумевшим, претерпевать без воли и без надежды, быть в ином месте. Мысль же (из-за того, что лежит в ее основе) следует похоронить заживо. Я оглашаю ее заранее, зная, что она будет, должна быть неверно понята... Мне и ей вместе со мной остается только потонуть в этой точке в бессмыслии. Мысль рушит, и ее разрушение не-

[337]

возможно сообщить толпе, оно обращено к наименее слабым' ('Пост-скриптум к казни'),
или еще:

'Верховная операция приводит к дальнейшему развитию: оно явля-ется остатком оставленного в памяти следа и продолжающих влачить свое существование функций; но поскольку она имеет место, она безразлична к этому остатку и насмехается над ним' ('Метод медитации')
или еще:

'Дальнейшая жизнь написанного есть жизнь мумии' ('Виновный').

2. Но есть и верховное письмо, которое, напротив, должно обо-рвать рабское сообщничество речи и смысла.

'Я пишу, чтобы свести в себе к нулю игру подчиненных операций' ('Метод медитации').

Ставкой, превышающей господство, является, таким образом, про-странство письма, и она разыгрывается между низшим письмом и письмом высшим, причем оба они игнорируются господином, после-днее больше, чем первое, высшая игра больше, чем низшая ('Для гос-подина игра была ничем - ни низшей, ни высшей'; Confurences sur Non-Savoir).

Почему единственно пространство письма?

Верховенство абсолютно, когда оно абсолюцировалось от всяко-го отношения и пребывает во мраке тайны. Этот мрак тайного разли-чия служит стихией континууму верховной коммуникации. Мы ниче-го бы тут не поняли, если бы сочли, что между этими двумя требова-ниями налицо какое-то противоречие. Сказать по правде, мы поняли бы лишь то, что понимается в логике философского господства - для которой, напротив, требуется примирить желание признания, нару-шение тайны, дискурс, сотрудничество и т. д. с прерывностью, члено-раздельностью, негативностью. От Гегеля и до Батая не прекращает-ся смещение оппозиции непрерывного и прерывного.

Но это смещение не в силах преобразить ядро предикатов. Все связываемые с верховенством атрибуты заимствованы из (гегелевс-кой) логики господства. Мы не можем - Батай не мог и не должен был - располагать никаким другим понятием и даже никаким дру-гим знаком, никаким другим единством слова и смысла. Уже знак 'верховенство' в своем противопоставлении рабству происходит из тех же запасов, что и знак 'господство'. Вне сферы их функциони-рования ничто их не отличает. Можно даже вычленить в тексте Ба-тая целую зону, в которой верховенство остается зажато рамками классической философии субъекта и, что самое важное, - того во-

[338]

люнтаризма*, который, как показал Хайдеггер, у Гегеля и Ницше опять же смешивался с сущностью метафизики.

Поскольку пространство, отделяющее друг от друга логику господ-ства и, если угодно, нелогику верховенства, не может и не должно впи-сываться в ядро самого понятия (ведь, как здесь открывается, никакого смыслового ядра, никакого понятийного атома не существует, а поня-тие, напротив, производится в ткани различий), оно должно быть впи-сано в сцепленность или механизм некоторого письма. Это письмо - высшее - будет называться письмом, потому что оно выходит за пре-делы логоса (логоса смысла, господства, присутствия и т. д.). В этом письме - том, что ищет Батай, - те же самые понятия, с виду остав-шиеся неизменными, претерпевают изменение смысла или, скорее, по-ражаются, какими бы непоколебимыми они ни казались, его утратой, к которой они скользят и тем самым без всякой меры себя разрушают. Закрывать глаза на это строго необходимое выпадение в осадок, на это безжалостное жертвоприношение философских понятий, продолжать читать текст Батая, исследовать его и судить о нем изнутри 'значащего дискурса' - это, может быть, и означает понять в нем кое-что, но уж наверняка не означает его прочесть. Так всегда и можно поступить - и разве этим манкировали? - причем с большой легкостью, а подчас и с поддержкой философских ресурсов. Не прочесть означает здесь обойти вниманием формальную необходимость батаевского текста, необходи-мость свойственной ему отрывочности, его соотнесенности с повество-ваниями, чья интрига не может просто состыковаться с 'философски-ми' афоризмами или дискурсом, стирающими свои означающие ради содержания своих означаемых. В отличие от логики в ее классическом понимании, в отличие даже от гегелевской Книги, которую некогда сде-лал своей темой Кожев, письмо Батая - в качестве высшего - не тер-пит различия между формой и содержанием**. Это и делает его письмом, потому оно и востребуемо верховенством.
------------------------------------------------------------
Взятые вне их общего синтаксиса, их письма, некоторые положения действитель-но являют волюнтаризм, целую философию оперативной деятельности субъекта. Вер-ховенство есть практическая операция (ср., например, Conférences sur Non-Savoir, p. 14). Но текст Батая не прочитать, если не вплетать эти положения в его общую ткань, которая их разрушает - выстраивая в цепочку или вписывая в себя. Так, страницей ниже: 'И недостаточно даже сказать, что мы не можем говорить о верховном момен-те, не искажая его, не искажая его в качестве подлинно верховного. В такой же степени противоречивым, как и говорить о нем, окажется искать эти движения. В тот момент, когда мы ищем нечто, чем бы оно ни было, мы не живем верховно, мы подчиняем настоящий момент моменту будущему: тому, что за ним последует. Мы, может быть, и достигнем благодаря нашим усилиям верховного момента (возможно, что какое-то усилие здесь действительно необходимо), но между временем усилия и верховным вре-менем обязательно имеется некий разрыв, можно даже сказать: 'бездна'.
** Уже цитированный очерк Сартра организуется в первой и второй частях вокруг следующего положения: 'Но форма еще не все: посмотрим на содержание'.

[339]

Это письмо (оно дает нам пример, который нас здесь интересует, хотя он и не нацелен на то, чтобы чему-то научить) складывается, что-бы сцепить классические понятия - в той мере, в какой те неизбежны ('Я не мог избежать выражения своей мысли на философский манер. Но обращаюсь я не к философам'; 'Метод медитации') - таким об-разом, что благодаря известному выверту они с виду подчиняются своему привычному закону, но при этом в какой-то точке соотносят-ся с моментом верховенства, с абсолютной утратой своего смысла, с не оставляющей ничего в запасе тратой, с тем, что может быть отныне названо негативностью или утратой смысла лишь с их философской стороны: с бессмыслием, стало быть, которое находится по ту сторо-ну абсолютного смысла, по ту сторону замкнутого пространства или горизонта абсолютного знания. Захваченные этим рассчитанным скольжением*, понятия становятся непонятиями, они немыслимы, они становятся несостоятельными ('Я ввожу несостоятельные понятия'; 'Малыш'). Философ слеп к тексту Батая потому, что является фило-софом лишь в силу несокрушимого желания остановить, удержать достоверность себя самого и безопасность понятия от этого скольже-ния. Батаевский текст для него полон ловушек: это какой-то скандал в первоначальном значении слова.

Преступание смысла - это не доступ к непосредственной и нео-пределенной тождественности какого-то бессмыслия или к возмож-ности удержать бессмыслие как таковое. Тут, скорее уж, следовало бы говорить об эпохе эпохи смысла, о заключении в скобки - на пись-ме, - приостанавливающем эпоху смысла: о противоположности фе-номенологическому эпохе, которое исполняется во имя и ввиду смыс-ла. Та редукция отклоняет нас назад к смыслу. Верховное же преступание есть редукция этой редукции: не редукция к смыслу, но редукция смысла. Преступание это выходит за пределы как 'Феноменологии духа', так и феноменологии вообще в наиболее современных ее раз-работках (ср. 'Внутренний опыт').

Будет ли это новое письмо зависеть от верховной инстанции? Бу-дет ли оно повиноваться ее императивам? Подчинится ли тому, что (можно было бы сказать 'по сути своей', если бы у верховенства была какая-либо суть) ничего себе не подчиняет? Никоим образом, и в этом - уникальный парадокс соотношения между дискурсом и вер-ховенством. Соотнести высшее письмо с верховной операцией озна-чает установить отношение в форме неотношения, вписать в текст разрыв, соотнести цепочку дискурсивного знания с таким незнанием, которое уже не будет его моментом: с абсолютным незнанием, на бе-
------------------------------------------------------------
* 'Соскальзывающее, но настороженное употребление слов', говорит Соллерс (в 'De grandes irrégularités de langage' in: Critique, 195-196).

[340]

зосновности которого зиждятся шанс или ставка смысла, истории и горизонтов абсолютного знания. Запись подобного соотношения бу-дет 'научной', но научное слово в данном случае претерпевает ради-кальное искажение, содрогается - не теряя ничего из свойственных ей норм - благодаря простому соотнесению с абсолютным незнани-ем. Ее можно будет назвать наукой лишь в преступленном закрытии, но это нужно будет сделать, отвечая всем требованиям такого наиме-нования. Поскольку незнание выходит за рамки самой науки, незна-ние, которое знает, где и как выйти за рамки самой науки, окажется не подлежащим научному определению ('И кто когда-либо узнает, что означает ничего не знать?'; 'Малыш'). Это будет не некое опре-деленное, очерченное историей знания в качестве (под)дающейся диа-лектике фигуры незнание, а абсолютный переизбыток любой эпистемы, любой философии и науки. Осмыслить это уникальное отноше-ние может лишь двойная позиция: не 'сциентизм' и не 'мистицизм'*.

Итак, будучи скорее утвердительной редукцией смысла, чем полаганием бессмыслия, верховенство не является принципом или основа-нием этой записи. Будучи непринципом и неоснованием, оно опреде-ленно обманывает ожидание какой-то обнадеживающей архии, усло-вия возможности или трансцендентала дискурса. Здесь больше нет никаких философских предпосылок. 'Метод медитации' учит нас тому, что дисциплинированный маршрут письма должен неуклонно подводить нас к той точке, где уже нет больше ни метода, ни медита-ции, где верховная операция рвет с ними, потому что не дает обуслав-ливать себя ничем, что ей предшествует или даже ее подготавливает. Точно так же, как она не стремится ни к приложению, ни к распрост-ранению, ни к продолжению, ни к преподаванию самой себя (вот по-чему, по выражению Бланшо, ее авторитет заглаживается), как не ищет признания, так же нет в ней и никакого импульса к признанию дискурсивного и предварительного труда, без которого она, однако, не сумела бы обойтись. Верховенство должно быть неблагодарным. 'Мое верховенство... нисколько не признательно мне за мой труд' ('Метод медитации'). Сознательная озабоченность предпосылками является как раз философской и гегелевской.

'Не менее решительна критика, адресуемая Гегелем Шеллингу (в предисловии к "Феноменологии"). Предварительные труды операции не-досягаемы для неподготовленного интеллекта (как говорит Гегель, столь же неразумно было бы, не будучи башмачником, браться за изготовле-ние башмаков). Эти труды, тем не менее, благодаря свойственному им
------------------------------------------------------------
* Одной из основных тем очерка Сартра ('Новый мистик') является также иду-щее в паре с обвинением в мистицизме обвинение в сциентизме ('Искажает всю мысль Батая также и сциентизм').

[341]

способу приложения сковывают верховную операцию (бытие, идущее так далеко, насколько это только возможно). Именно верховный характер требует отказа от подчинения данной операции условию каких-то пред-посылок. Операция имеет место лишь тогда, когда в ней появляется на-стоятельная нужда: если она появляется, уже нет времени приступать к каким-то трудам, которые по сути своей подчинены внешним по отноше-нию к ним целям, не являются целями сами по себе' ('Метод медита-ции').

Далее, если кому-то покажется уместным вспомнить, что Гегель, несомненно, первым показал отнологическое единство метода и исто-ричности, то отсюда следует, наверное, заключить, что верховенством превзойден не только 'субъект' ('Метод'), но и сама история. Нет, мы не возвращаемся на классический и догегелевский манер к неистори-ческому смыслу, который мог бы образовать одну из фигур 'Феноме-нологии духа'. Верховенство преступает целостность истории смыс-ла и смысла истории, того проекта знания, который всегда негласно спаивал их воедино. Незнание оказывается тогда внеисторичным*, но лишь в силу того, что оно приняло к сведению завершение истории и закрытие абсолютного знания, в силу того, что приняло их всерьез, а затем предало, выйдя за их пределы или симулировав их в игре**. В этой симуляции я сохраняю или предвосхищаю целиком все знание, не ограничиваюсь каким-то определенными и абстрактными знанием или незнанием, а абсолюцирую себе абсолютное знание, вновь ставя его на свое место как таковое, поместив и вписав его в пространство, над которым оно больше не господствует. Таким образом, письмо Батая соотносит все семантемы, то есть все философемы, с верховной операцией, с безвозвратным истреблением целокупности смысла. Оно черпает из запасов смысла, чтобы вконец их исчерпать. С тщательно выверенной дерзостью оно признает конституирующее правило того, что должно эффективно и экономично деконституировать.

Двигаясь тем самым путями того, что Батай называет общей эко-номикой.
------------------------------------------------------------
* Незнание является историчным, как отметил Сартр ('...Незнание по сути исто-рично, поскольку на него можно указать лишь как на определенный опыт определен-ного человека в определенный момент времени'), лишь с дискурсивной, экономичес-кой, подчиненной стороны, которая видна и как раз таки и дает на себя указать в успокоительном закрытии знания. 'Назидательное повествование' - так определяет сразу после этого Сартр внутренний опыт - напротив, принадлежит стороне знания, истории и смысла.
** Об операции, состоящей в имитации абсолютного знания, по окончании которой 'достигается незнание, а абсолютное знание оказывается уже не более, как одним по-знанием среди других', ср. 'Внутренний опыт', р. 73 и особенно р. 138 - важные выкладки, посвященные картезианской модели знания ('прочное основание, на кото-ром все покоится') и гегелевской его модели ('кругообразность').

[342]

Общее письмо и общая экономика


С общей экономикой письмо верховенства сообразуется по мень-шей мере двумя своими чертами:
1. Это наука. 2. Свои объекты она соотносит с безоговорочным разрушением смысла.

'Метод медитации' следующим образом предвещает 'Проклятую долю':

'Наука, соотносящая объекты мышления с верховными моментами, фактически есть не что иное, как общая экономика, рассматривающая смысл этих объектов в отношении друг к другу, а в конечном счете - в отношении к утрате смысла. Вопрос этой общей экономики располагается в плане политической экономии, однако обозначаемая этим именем наука есть лишь частная (ограниченная товарными стоимостями) экономика. Речь идет о проблеме, существенной для науки, занимающейся использо-ванием богатств. Общая экономика в первую очередь делает очевидным факт производства неких излишков энергии, которые по определению не могут быть использованы. Избыточная энергия может быть лишь поте-ряна без малейшей цели и, следовательно, без всякого смысла. Именно эта бесполезная, безумная утрата и есть верховенство'*.

Будучи научным письмом, общая экономика, конечно же, не есть само верховенство. Впрочем, самого верховенства вообще нет. Верхо-венство упраздняет ценность смысла, истины, удержания-самой-вещи. Вот почему открываемый им или соотносящийся с ним дискурс не яв-ляется истинным, правдивым или 'искренним'**. Верховенство есть
------------------------------------------------------------
* Было бы грубой ошибкой трактовать эти слова в 'реакционном смысле'. По-требление избыточной энергии определенным классом не есть разрушительное истреб-ление смысла; оно есть значимое переприсвоение прибавочной стоимости в простран-стве частной экономики. С этой точки зрения, верховенство абсолютно революцион-но. Но такою же оно является и в отношении революции, лишь реорганизующей мир труда и перераспределяющей ценности в пространстве смысла, то есть все еще частной экономики. Необходимость этого последнего движения - лишь едва замеченная кое-где Батаем (например, в 'Проклятой доле', когда он упоминает о 'радикализме Мар-кса' и о 'верховно сформулированном Марксом революционном смысле') и чаще всего затемненная предположительными сближениями (например, в пятой части 'Прокля-той доли') - несомненна, но лишь как фазы в стратегии обшей экономики.
** Письмо верховенства не является ни истинным, ни ложным, ни правдивым, ни неискренним. Оно чисто фиктивно - в том смысле этого слова, который упускается классическими оппозициями истинного и ложного, сущности и видимости. Оно ус-кользает от всякого теоретического или этического вопроса. И одновременно оно под-ставляет таким вопросам свою низшую сторону, с которой, по словам Батая, оно со-единяется в труде, дискурсе, смысле. ('Я думаю, что писать меня заставляет опасение сойти с ума'; 'О Ницше'). Если брать эту сторону, тогда нет ничего легче и ничего законнее вопроса о том, 'искренен' ли Батай. Сартр и задает его: 'И вот это пригла-шение потерять себя без расчета, без возврата, без спасения. Искренно ли оно?'. Чуть ниже: 'Ведь в конце-то концов г. Батай пишет, он занимает некий пост в Националь-ной библиотеке, он читает, занимается любовью, ест'.

[343]

невозможное, оно, следовательно, не есть, оно есть - это слово Ба-тай пишет курсивом - 'эта утрата'. Письмо верховенства соотно-сит дискурс с абсолютным недискурсом. В качестве общей экономи-ки оно есть не утрата смысла, а, как мы только что прочли, 'отноше-ние к утрате смысла'. Оно открывает вопрос смысла. И описывает не незнание, не то, что невозможно, а лишь эффекты незнания. '...Гово-рить о самом незнании было бы в итоге невозможно, но мы можем говорить об его эффектах...'*.

Но тем самым мы не возвращаемся к привычному строю позна-ющей науки. Письмо верховенства не является ни верховенством в его операции, ни общепринятым научным дискурсом. Смысл (дискур-сивное содержание и направление) последнего - ориентированное отношение неизвестного к известному или познаваемому, к всегда уже известному или к предвосхищаемому познанию. Хотя общее письмо также обладает неким смыслом, будучи лишь отношением к бессмыслию, этот строй в нем перевернут. Отношение к абсолютной возможности познания в нем подвешено в неопределенности. Известное соотносится с неизвестным, смысл - с бессмыслицей. 'Это по-знание, которое можно было бы назвать освобожденным (но я пред-почитаю называть его нейтральным), есть использование некоей функции, оторванной (освобожденной) от рабства, из которого она проистекает: эта функция соотносила неизвестное с известным (с надежным), но с момента своего отрыва соотносит известное с неиз-вестным' ('Метод...'). Движение, которое, как мы видели, лишь намечено в 'поэтическом образе'.

Не то чтобы феноменология духа, развертывавшаяся в горизонте абсолютного знания и в соответствии с кругообразностью Логоса, таким образом переворачивалась. Вместо того, чтобы быть попросту перевернутой, она охватывается; но не охватывается познающим по-знанием, а вписывается вместе со своими горизонтами знания и фигу-рами смысла в раскрытие обшей экономики. Последняя складывает их так, чтобы они соотносились не с основанием, но с безосновнос-тью траты, не с телосом смысла, но с бесконечным разрушением цен-ности. Атеология Батая есть также и ателеология и анэсхатология. Даже в своем дискурсе, который надлежит уже отличать от верховно-го утверждения, атеология эта не развертывается, однако, путями не-гативной теологии - путями, которые не могли не завораживать Ба-тая, но которые, может быть, оставляли еще про запас по ту сторону всех отвергнутых предикатов и даже 'по ту сторону бытия' некую
------------------------------------------------------------
* Conférences sur Non-Savoir. Объекты науки оказываются тогда 'эффектами не-знания'. Эффектами бессмыслия. Как, например, Бог - в качестве объекта теологии. 'Бог также есть некий эффект незнания' (там же).

[344]

'сверхсущностность'*; по ту сторону категорий сущего - высшее су-щее и нерушимый смысл. Может быть: ведь мы касаемся здесь пределов и самых смелых дерзаний дискурса в западной мысли. Мы могли бы показать, что расстояния и близости не различаются между собой.

Поскольку феноменология духа (и феноменология вообще) соот-носит последовательность фигур феноменальности с неким знанием смысла, которое всегда уже возвещено заранее, она соответствует ча-стной экономике: ограниченной товарными стоимостями, то есть, как мы могли бы сказать, воспользовавшись терминами ее определения, - 'науке, занимающейся использованием богатств', ограничивающей-ся смыслом и конституированной стоимостью объектов, их кругооб-ращением. Кругообразность абсолютного знания в состоянии управ-лять, в состоянии охватить лишь это кругообращение, лишь этот кру-гооборот воспроизводительного потребления. Абсолютное производство и разрушение стоимости, избыточная энергия как тако-вая (та, что 'может быть лишь потеряна без малейшей цели и, следо-вательно, без всякого смысла') - все это ускользает от феноменоло-гии как ограниченной экономики. Последняя может определить раз-личие и негативность только как стороны, моменты или условия смысла: как труд. А бессмыслие верховной операции не является ни негативом, ни условием смысла, пусть оно также и это, пусть даже это слышно в его имени. Оно не является запасом смысла. Оно стоит по ту сторону оппозиции позитивного и негативного, потому что акт истребления, хотя и приводит к утрате смысла, все-таки не выступает негативом присутствия: сохраняемого, соблюдаемого и наблюдаемо-го в истине своего смысла (то есть bewahren). Подобный разрыв сим-метрии должен распространить свои эффекты на всю цепочку дискур-са. Понятия общего письма могут читаться лишь при условии того, что они выносятся, сдвигаются за пределы альтернатив симметрии, которыми они, однако, кажутся охваченными и в которых известным образом должны по-прежнему удерживаться. Стратегия играет на этом захвате и этом выносе за пределы. Например, если учесть этот ком-ментарий бессмыслия, тогда указующее на себя в замкнутом простран-стве метафизики как на неценность отсылает по ту сторону оппози-ции ценности и неценности, по ту сторону самого понятия ценности, как и понятия смысла. Указующее на себя, чтобы потрясти безопас-
------------------------------------------------------------
* Ср., например, с Мейстером Экхартом. Негативный ход дискурса о Боге есть лишь фаза позитивной онтотеологии. 'У Бога нет имени... Если я говорю, что Бог это существо, это неправда; он - существо над сущим и сверхсущностное отрицание' (Renovamini spiritu mentis vestrae). Это не более чем поворот или отклонение языка к онтотеологии: 'Когда я сказал, что Бог не есть существо и находится над сущим, я не оспаривал его бытие, а, напротив, приписал ему более возвышенное существование' (Quasi Stella matutina). Такой же ход наблюдается и у Псевдо-Дионисия Ареопагита.

[345]

ность дискурсивного знания, как на мистическое, отсылает по ту сто-рону оппозиции мистического и рационального*. Прежде всего про-чего, Батай - отнюдь не новый мистик. То, что указывает на себя как на внутренний опыт, не является опытом, потому что не соотно-сится ни с каким присутствием, ни с какой полнотой, но лишь с тем невозможным, которое он 'испытывает' в пытке. Прежде всего, опыт этот не является внутренним: если он и кажется таковым из-за того, что не соотносится ни с чем другим, ни с каким вне, иначе как на ма-нер неотношения, тайны и разрывы, в то же время он весь целиком выставлен - для пытки: нагой, открытый вовне, лишенный запаса или совести, глубоко поверхностный.

Под эту схему можно было бы подвести все понятия общего пись-ма (понятия науки, материализма, бессознательного и т. д.). Предика-ты здесь не для того, чтобы хотеть-сказать, высказать или обозна-чить нечто, а для того, чтобы заставить смысл скользить, чтобы изоб-личить его или от него отклониться. Это письмо не обязательно производит новые понятийные единицы. Его понятия не обязательно отличаются от классических понятий маркированными чертами в фор-ме существенных предикатов: отличаются они различиями в силе, высоте и т. д., которые сами квалифицируются таким образом лишь метафорически. Традиционные имена сохраняются, но поражаются различиями между высшим и низшим, архаическим и классическим** и т. д. Это единственный способ пометить внутри дискурса то, что отделяет дискурс от его избытка.
------------------------------------------------------------
* Чтобы определить тот пункт, в котором он расходится с Гегелем и Кожевым, Ба-тай уточняет, что понимается им под 'сознательным мистицизмом', стоящим 'по ту сторону классического мистицизма': 'Атеистический мистик, сознающий себя, созна-ющий, что он должен умереть и исчезнуть, станет жить, по словам Гегеля (относящим-ся, очевидно, к нему самому) в "абсолютной разорванности"; но для него речь идет лишь о каком-то периоде: в противоположность Гегелю, он не вышел бы оттуда - "глядя Негативному в лицо", но не в состоянии переложить его в Бытие, отказываясь делать это и удерживаясь в этой двусмысленности' ('Гегель, смерть и жертвоприно-шение').
** Здесь вновь различие важнее содержания терминов. И эти две серии оппозиций (высшее/низшее, архаическое/классическое) следует связать с той, что мы выделили выше, говоря о поэтике (верховное неподчинение/помещение/подчинение). Архаическому вер-ховенству, 'которое, по всей видимости, подразумевает своего рода бессилие' и, будучи 'аутентичным' верховенством, отвергает 'отправления власти' (порабощающее гос-подство), Батай противопоставляет 'классическую идею верховенства', 'связанную с идеей предписания' и, следовательно, сохраняющую все атрибуты, в которых под тем же названием отказано верховной операции (свободную, победоносную, сознающую себя, признанную и т. д. субъективность, субъективность, стало быть, опосредованную и от себя отклонившуюся, возвращающуюся к себе, поскольку была рабским трудом от себя отклонена). И Батай показывает, что 'высшие положения' верховенства могут, как и низшие, быть 'введены в сферу деятельности' ('Метод медитации').

[346]

Однако письмо, внутри которого действуют эти стратагемы, не состоит в подчинении понятийных моментов целостности системы, в которой они наконец обрели бы смысл. Речь идет не о подчинении скольжений, различий дискурса и игры синтаксиса целому какого-то предвосхищенного дискурса. Напротив. Если для надлежащего чте-ния понятий общей экономики игра различий совершенно необходи-ма, если каждое понятие должно быть заново вписано в закон его соб-ственного скольжения и соотнесено с верховной операцией, мы тем не менее не должны превращать эти требования в подчиненный момент какой-то структуры. Именно между этими двумя рифами и должно пройти чтение Батая. Оно не должно обособлять понятия, словно те являются своим собственным контекстом, словно можно непосред-ственно услышать в их содержании, что хотят сказать такие слова, как 'опыт', 'внутренний', 'мистический', 'труд', 'материальный', 'верховный' и т. д. Ошибка здесь состояла бы в том, что за непосред-ственность чтения принималась бы слепота к традиционной культу-ре, сама способная сойти за естественную стихию дискурса. Но и на-оборот, не нужно подчинять внимание к контексту и различия в зна-чении какой-то системе смысла, допускающей или обещающей абсолютное формальное господство. Это означало бы изгладить из-быток бессмыслия и отпасть в замкнутое пространство знания: озна-чало бы опять же не прочесть Батая.

В этом пункте решающим опять оказывается диалог с Гегелем. Один пример: Гегель, а вслед за ним и любой, утвердившийся в на-дежной стихии философского дискурса, оказался бы неспособен про-честь в его выверенном скольжении такой, скажем, знак, как 'опыт'. В 'Эротизме', не вдаваясь в дальнейшие объяснения, Батай замечает: 'В духе Гегеля непосредственное скверно, и Гегель наверняка соотнес бы то, что я называю опытом, с непосредственным'. Но если внутрен-ний опыт в своих высших моментах и рвет с опосредованием, непос-редственным он, однако, не является. Он не пользуется абсолютно близким присутствием и прежде всего не может подобно гегелевскому непосредственному вступить в движение опосредования. Непосред-ственность и опосредованность, какими они предстают в стихии фи-лософии или в логике или феноменологии Гегеля, оказываются рав-
------------------------------------------------------------
Тем самым различие между высшим и низшим всего лишь аналогично различию между архаическим и классическим. И ни то, ни другое не должно пониматься класси-ческим, или низшим, образом. Архаическое не есть изначальное или аутентичное, оп-ределяемое философским дискурсом. Высшее не противопоставляется низшему как большое малому, верх низу. В 'Старом кроте' (неизданной статье, отклоненной жур-налом 'Bifurs') детально исследуются возможности ниспровержения противопостав-лений верха и низа, всех значений сюр-/сверх- (сюрреальность, сверхчеловек и т. д.) и под- (подполье и т. д.), империалистического орла и пролетарского крота.

[347]

ным образом 'подчиненными'. Именно на этом основании они могут переходить друг в друга. Верховная операция подвешивает также и подчинение, выступающее в форме непосредственности. Чтобы понять, что и в этом случае она тем не менее не включается в труд и в феноме-нологию, надлежит выйти из философского логоса и помыслить не-мыслимое. Как осуществить преступание одновременно и опосредо-ванного, и непосредственного? Как выйти за пределы 'подчинения' смыслу (философского) логоса в его целокупности? Может быть, с помощью высшего письма: 'Я пишу, чтобы свести в себе к нулю игру подчиненных операций (это, в общем и целом, излишне)' ('Метод медитации'). Всего лишь может быть, и 'это, в общем и целом, из-лишне', потому что письмо это не должно ни в чем нас обнадеживать, оно не дает нам никакой достоверности, никакого результата, ника-кой выгоды. Оно абсолютно авантюрно: это какой-то шанс, а не тех-ника.

Преступание нейтрального и смещение Aufhebung"a


Оказывается ли письмо верховенства по ту сторону классических оппозиций белым или нейтральным? Можно так подумать, посколь-ку оно не может высказать ничего иначе, как в форме ни то, ни это. Не в этом ли одно из сходств мысли Батая с мыслью Бланшо? И не предлагает ли нам сам Батай некое нейтральное познание? 'Это по-знание, которое можно было бы назвать освобожденным (и которое мне больше нравится называть нейтральным), есть использование функции, оторванной (освобожденной) от рабства, из которого она проистекает... она соотносит известное с неизвестным' (см. выше).

Но здесь мы должны внимательно обдумать тот факт, что нейт-ральным выступает не верховная операция, а дискурсивное познание. Нейтральность по сути негативна (ne-uter), она есть негативная сто-рона преступания. Верховенство не является нейтральным, даже если в своем дискурсе оно и нейтрализует все противоречия или оппозиции классической логики. Нейтрализация производится в рамках позна-ния и синтаксиса письма, но соотносится с верховным и трансгрессив-ным утверждением. Верховная операция не довольствуется нейтрали-зацией в дискурсе классических оппозиций; в высшей форме 'опыта' она осуществляет преступание закона или запретов, образующих сис-тему с дискурсом и даже с работой нейтрализации. Через двадцать страниц после того, как он предложил 'нейтральное позание', Батай пишет: 'Я утверждаю возможность нейтрального познания? Мое Вер-ховенство встречает его во мне, как поет птица, и нисколько не при-знательно мне за мой труд'.
Но и разрушение дискурса не есть простая, изглаживающая нейт-

[348]

рализация. Оно множит слова, устремляет их друг на друга, также и истребляет их в ходе бесконечной и безосновательной подстановки, чье единственное правило - верховное утверждение игры вне смыс-ла. Не сдержанность или отступление, не нескончаемое бормотание белой речи, изглаживающее следы классического дискурса, но род потлача знаков, сжигающего, истребляющего, расточающего слова в веселом утверждении смерти: жертвоприношение и вызов*. Вот, на-пример:

'До сих пор я называл верховную операцию внутренним опытом или пределом возможного. Теперь я назову ее также и словом медита-ция. Смена слова свидетельствует о том, что надоедает использовать вообще любое слово (верховная операция из всех имен самое надоед-ливое: в некотором смысле комическая операция была бы не так об-манчива); мне больше нравится медитация, но она отдает благочести-ем' ('Метод медитации').

Что произошло? В общем-то ничего не сказано. Мы не останови-лись ни на каком слове; цепочка ни на чем не держится; ни одно поня-тие не отвечает требованиям, все они определяют друг друга, в то же время друг друга уничтожая или нейтрализуя. Но утверждено прави-ло игры или, скорее, игра как правило; как и необходимость престу-пить дискурс и негативность надоедливости (использования какого угодно слова в успокоительной тождественности его смысла).

Но это преступание смысла (и, как следствие, закона вообще: дис-курс способен полагать себя, лишь полагая норму или ценность смыс-ла, то есть стихию законности вообще), как и всякое преступание, дол-жно некоторым образом сберегать и подтверждать то, за рамки чего оно выходит**. Это единственный способ утвердить себя как престу-пание и таким образом достичь священного, которое 'дается в насиль-ственном акте вторжения'. Описывая в 'Эротизме' 'противоречивый опыт запрета и преступания', Батай добавляет замечание к следую-щей фразе: 'Но преступание отличается от "возвращения к природе": оно снимает запрет, не ликвидируя его'. Вот оно: 'Нет нужды особо подчеркивать гегелевский характер этой операции, соответствующий
------------------------------------------------------------
* 'Игра - ничто, если она не выступает в качестве открытого и безоговорочного вызова тому, что игре противостоит' (примечание на полях неизданной 'Теории ре-лигий', которую Батай одно время планировал озаглавить 'Смерть от смеха и смех над смертью').
** 'Жест... несводимый к классической логике... для которого никакая логика не кажется установленной', говорит Соллерс, который начинает с разоблачения систе-мы всех форм псевдо-преступания, социальных и исторических фигур, из которых мож-но вычитать сообщничество между 'тем, кто безропотно живет под бременем закона, и тем, для кого закон - ничто'. В последнем случае подавление лишь 'удваивается' (Le Toit, essai de lecture systématique, Tel Quel, 29).

[349]

тому моменту диалектики, который выражается непереводимым не-мецким глаголом aufheben (превзойти, удержав)'.

Действительно ли 'нет нужды особо подчеркивать'? Можно ли, как утверждает Батай, подвести движение преступания под гегелевс-кое понятие Aufhebung, которое, как мы уже видели, изображало по-беду раба и конституирование смысла?

Здесь надо толковать Батая против самого Батая, или, точнее, один пласт его письма, отправляясь от какого-то другого*. Оспаривая то, что для Батая в этом примечании как будто само собой разумеется, мы, быть может, отточим фигуру смещения, которой здесь подвержен
------------------------------------------------------------
* Как всякий дискурс, как и дискурс Гегеля, дискурс Батая имеет форму некото-рой структуры истолкований. Каждое предложение, будучи по природе уже интерпретативным, способно интерпретироваться в другом предложении. Таким образом, мы можем, действуя осмотрительно и оставаясь в тексте Батая, отделить интерпретацию от ее интерпретации и подвергнуть ее другой интерпретации, связанной с остальными предложениями системы. Что, не нарушая общей систематичности, вновь приводит нас к выявлению сильных и слабых моментов в интерпретации мыслью самой себя, тех различий в силе, которые связаны со стратегической необходимостью законченно-го дискурса. Естественно, наше собственное интерпретационное прочтение постара-лось пройти, связывая их друг с другом, через те моменты, которые мы интерпретиро-вали как основные. Этот 'метод' - то, что мы называем так в закрытии знания - оправдывается тем, что мы пишем здесь по следам Батая о приостановке эпохи смыс-ла и истины. Это не избавляет нас от возможности - и не запрещает нам - опреде-лить правило силы и слабости: последняя всегда является функцией:
1. отдаленности от момента верховенства,
2. неосведомленности о строгих нормах знания.
Величайшая из сил - сила письма, каковое самим дерзким престуланием продол-жает поддерживать, признавая ее необходимость, систему запретов (знание, наука, философия, труд, история и т. д.). Письмо всегда прочерчено между двумя этими гра-нями предела.
Среди слабых моментов дискурса Батая некоторые заявляют о себе тем реши-тельным незнанием, каковым является определенное философское неведение. Сартр, например, справедливо замечает, что 'он [Батай] явно не понял Хайдеггера, о кото-ром говорит часто и не по делу', и тогда 'философия мстит за себя'. Многое можно было бы сказать здесь по поводу ссылки на Хайдеггера. Мы попытаемся сделать это в другом месте. Отметим только, что 'ошибки' Батая по этому, как и по нескольким другим поводам, отражали ошибочность, отмечавшую в ту эпоху прочтение Хайдег-гера 'философами-специалистами'. Переводить (следуя Корбену) Dasein как челове-ческая реальность (чудовищная нелепость с несметными последствиями, о которых предупреждали четыре первых параграфа 'Бытия и времени'), превратить этот пере-вод в элемент самого рассуждения, настойчиво говорить о некоем 'общем для Ницше и нашего автора [Батая] гуманизме' и т. д., все это тоже было со стороны Сартра очень и очень философски расковано. Привлекая внимание к этому моменту, дабы прояснить текст и контекст Батая, мы не сомневаемся ни в исторической необходимо-сти этого риска, ни в функции пробуждения, ценой которой и являлась эта необходи-мость - уже в отнюдь не нашей ситуации. Все это заслуживает признания. Нужно было и пробуждение, и время.

[350]

весь гегелевский дискурс. Вот почему Батай еще менее гегельянец, чем он сам думает.

Гегелевское Aufhebung целиком и полностью производится внут-ри дискурса, системы или труда означивания. Одно определение от-рицается и сохраняется в другом, вскрывающем его истину. От опре-деления к определению: мы переходим от бесконечной неопределен-ности к бесконечной определенности, и этот переход, порождаемый беспокойством бесконечности, сцепляет смысл. Aufhebung включает-ся β круг абсолютного знания, оно никогда не выходит за пределы его замыкания, никогда не подвешивает в неопределенности совокупность дискурса, труда, смысла, закона и т. д. Поскольку гегелевское Aufhebung никогда не приподнимает, пусть даже удерживая ее, вуаль формы абсолютного знания, оно всецело принадлежит к тому, что Батай называет 'миром труда', то есть запрета, незамеченного как таковой в своей целокупности. 'Так и человеческая коллективность, отчасти посвятившая себя труду, определяется в тех запретах, без ко-торых она не стала бы этим миром труда, каковым она по сути явля-ется' ('Эротизм'). Гегелевское Aufhebung, таким образом, принадле-жит к частной экономике и оказывается формой перехода от одного запрета к другому, кругообращением запрета, историей как истиной запрета. Тем самым Батай может лишь по аналогии использовать пу-стую форму Aufhebung, чтобы обозначить то, что никогда прежде не было осуществлено: соотношение преступания, связывающее мир смыс-ла с миром бессмыслия. Это смещение парадигматично: внутрифило-софское, спекулятивное par excellence понятие вынуждено обозначить в письме такое движение, которое, собственно, оказывается избыточ-ным для любой возможной философемы. И тогда это движение зас-тавляет философию предстать в виде наивной или природной формы сознания (а под природным Гегель подразумевает также и культур-ное). Пока Aufhebung включено в частную экономику, оно остается в плену у этого природного сознания. Напрасно 'мы' 'Феноменоло-гии духа' преподносит себя в качестве знания того, чего наивное со-знание, погруженное в свою историю и определения своих фигур, не знает; оно остается природным и вульгарным, потому что мыслит пе-реход, истину перехода лишь как кругообращение смысла и ценнос-ти. Оно развивает смысл или желание смысла природного сознания, которое замыкается внутри круга, чтобы знать смысл: откуда и куда это идет. Оно не видит безосновности игры, на которой возводится история (смысла). В этой мере философия, гегелевская спекуляция, абсолютное знание и все, чем они управляют или будут до бесконеч-ности управлять в своем замкнутом пространстве, остаются опреде-лениями природного, рабского и вульгарного сознания. Самосозна-ние является рабским.

[351]

'Разница между предельным знанием и вульгарным, более всего рас-пространенным познанием, ничтожна. Познание мира у Гегеля есть по-знание первого встречного (первый встречный, а не Гегель, решает для Гегеля ключевой вопрос, касающийся различия между безумием и разу-мом: "абсолютное знание" в этом пункте подтверждает вульгарное пред-ставление, на нем основывается и является одной из его форм). Вульгар-ное познание - все равно, что еще одна наша ткань!... В каком-то смысле то состояние, в котором я увидел бы, оказывается выходом, выделением из "ткани". И я несомненно должен тотчас же сказать: это состояние, в котором я увидел бы, оказывается умиранием. Ни в один момент у меня не будет возможности увидеть!' ('Метод медитации').

Если вся история смысла собирается воедино и представляется в какой-то точке картины фигурой раба, если гегелевский дискурс, Ло-гика, Книга, о которой говорит Кожев, суть язык раб(а), то есть тру-женик(а), то они могут читаться и слева направо и справа налево, как реакционное или же революционное движение, а то и оба разом. Было бы абсурдом, если бы преступание Книги письмом прочитывалось лишь в одном определенном смысле или направлении. Это было бы одновременно и абсурдно, учитывая ту форму Aufhebung, которая сохраняется в преступании, и слишком уж исполнено смысла. Справа налево или слева направо: этим двум противоречивым и слишком ос-мысленным предложениям равным образом недостает уместности. В некоем определенном пункте.

Очень определенном. Констатация неуместности, за эффектом которой, стало быть, надлежит, насколько это возможно, присматривать. Едва ли можно что-то понять в общей стратегии, если совершенно отказаться от контроля за употреблением этой констатации. Если ее ссужать, отбрасывать или класть во все равно какую руку: правую или левую.
............................
...........................
...........................
'...состояние, в котором я увидел бы, оказывается выходом, выделением из 'ткани". И я несомненно должен тотчас же сказать: это состояние, в котором я увидел бы, оказывается умиранием. Ни в один момент у меня не будет возможности увидеть!'

Итак, с одной стороны имеется вульгарная ткань абсолютного знания, с другой - смертельное отверстие глаза. Текст и взгляд. Раб-тво смысла и пробуждение к смерти. Низшее письмо и высший свет.

От одного к другому, совершенно другому, тянется определенный текст. Который в молчании прослеживает структуру глаза, обрисовывает это отверстие, отваживается сплести 'абсолютную разорванность', абсолютно разрывает собственную ткань, вновь сделавшуюся 'плотной' и рабской, вновь отдавшись чтению.

 
Rambler's Top100 Яндекс цитирования